Теофиль Готье - «Аррия Марселла» и другие новеллы. Перевод с французского Елены Айзенштейн
Мой дядя называл это своим садом. В саду моего дяди находились и другие прекрасные вещи, которые заслуживали описания; был один довольно мрачный павильон, который, без сомнения, как ни странно, можно было назвать «Радость». Он находился в полном запустении. Стены казались брюхом, огромные разобранные плиты лежали на земле между крапивой и овсюгом; гнилостная плесень зеленела внизу на фундаменте, деревянные ставни и двери шатались, не закрывались совсем или плохо затворялись. Украшением главного входа была большая сияющая печь, времен Людовика XV, эпохи создания «Радости»; в то время всегда, в целях предосторожности, делалось два выхода. Овес, цикорий, завитки орнамента наполняли карниз, пострадавший от воздействия дождевой воды. Короче говоря, это была достаточно мрачная заводь, для того чтобы ощутить Радость моего дяди, рыцаря де ***. Эти бедные вчерашние руины, такие полуразрушеннные, как будто им была тысяча лет, отвалившиеся куски гипса; все морщинистое, потрескавшееся, покрытое плесенью, пронизанное мхом и грибком, имело запах ранней старости, изношенной грязными дебошами, не вселявшей никакого уважения; так как не было ничего такого же уродливого и такого же нищенского в мире, вроде старой марлевой одежды и старой штукатурки, – двух вещей, которые не должны были длиться и длились.
В этом павильоне мой дядя и разместил меня.
Внутри не было меньше рококо, чем снаружи, просто все немного лучше сохранилось. Кровать с желтым светильником и большими белыми цветами. Часы опирались на пьедестал, инкрустированный перламутром и слоновой костью. Гирлянда роз кокетливо свисала бутонами вокруг венецианского зеркала; над дверьми монохромно изображались времена года. Прекрасная дама, припудреннная морозом, в голубом небесном корсете, с вереницей лент того же самого цвета; лук в правой руки, куропатка в левой, полумесяц на лбу, борзая у ее ног, дама улыбалась самой грациозной в мире улыбкой в своей огромной овальной раме. Это была старая возлюбленная моего дяди, которую он попытался написать Дианой. Обстановка, как мы видим, не была очень современной. Ничто не мешало нам поверить во времена Регентства, и мифологические ковры, простиравшиеся на стенах, создавали иллюзию царства как нельзя лучше.
Гобелен представлял Геркулеса у ног Омфалы2. Рисунок разворачивался наподобие Ван Лоо и в стиле самом помпадуровском, какой только можно представить. У Геракла была розовая прялка, и он поднял свой маленький пальчик со всей возможной грацией, как маркиз, который берет щепотку табака, развернув свой большой и указательный пальцы; белая искра кудели, его нервная натруженная шея в узлах лент, розочки, ряды жемчуга и тысячи женских штучек, широкая юбка горла голубя, две огромные корзины, заканчивающие картину, взгляд бравого героя, убивающего чудовище.
Белые плечи Омфалы были покрыты кожей Немейского льва, ее хрупкая рука опиралась на искривленную булаву ее любовника, ее прекрасные русые напудренные волосы беспечно спускались по ее длинной шее, тонкой и изящной, как шея голубя; ее маленькие ножки, истинные ножки испанки или китаянки, которые утонули бы в хрустальных туфлях Золушки, были обуты в нежно-сиреневые с зернами жемчуга сандалии3 полуантичной формы. Поистине она была прелестна! Ее голова была откинута назад в выражении сладостного высокомерия, ее рот был сжат и создавал очаровательную миленькую гримасу; носик был слегка пухленьким, щечки чуть сияли; убийца, умно помещенный сюда, усиливал блеск великолепного вида, ему не хватало маленьких усов, для довершения картины мушкетера.
На гобелене были и другие прекрасные персонажи, например, следующий долгу маленький строгий амур, но они не остались в моей памяти в столь совершенной форме, чтобы я мог описать их.
В то время я был еще очень молод, и кто бы мог сказать, что я буду так стар сегодня, но я вышел из колледжа и остановился у моего дяди, который ожидал, что я изберу профессию. Если бы этот прекрасный человек мог предвидеть, что я предамся фантастическим сказкам, нет сомнения, он бы выбросил меня за двери и бесповоротно лишил наследства, так как испытывал к литературе, главным образом, и к авторам, в частности, презрение самое аристократическое. Поскольку он был истинным джентльменом, он хотел повесить или избить палками всех этих людей, всех маленьких писак, которые пачкали бумагу и непочтительно говорили о человеческих характерах. Пусть Бог в мире хранит прах моего бедного дяди! Но он, действительно, не думал о мире иначе, чем через послание Зетулба.
Итак, я вышел из колледжа. Я был полон мечтаний и иллюзий, был наивен, может быть, более, чем rosière de Salency, девственница из Салонси. В восторге, не большем, чем можно представить, я нашел, что все к лучшему в лучшем из возможных миров. Я поверю в бесконечность вещей, я поверю в пастушку де М. Флориана4, я поверю в рисованных барашков и белую пудру, ни на мгновение я не сомневался в образах мадам Дешульер5. Я думал, что на самом деле, фактически есть девять муз, как утверждали Аппендикс де Ди и Эруабю отца Джозефа Джованси. Мои воспоминания о Берквине и де Гесснере6 творили мой маленький мир, где все было розовым: голубое небо и зеленые яблоки. «О, святая невинность! О, святая простота!» – как говорил Мефистофель.
Когда я нашел себя в этой прекрасной комнате, в моей комнате, только моей, я почувствовал такую радость, какой второй не было. Я тщательно стал изобретать, как можно лучше ее обставить, я заглядывал во все углы и обнажал все свои чувства. Я был на десятом небе от счастья, как король или два. После ужина (ибо мы ужинали с моим дядей), очаровательный обычай, ныне потерянный, вместе с другими, не менее милыми прелестями, и я сожалею обо всем, что имел в своем сердце; я взял мою свечу и ушел, так как мне не терпелось остаться одному в моем новом жилище. Когда я раздевался, мне показалось, что глаза Омфалы стали взволнованными; я посмотрел болеее внимательно, не без легкого чувства страха, так как комната была огромной и небольшой свет, плывший в полумраке мерцающей свечи, только усиливал ощущение темноты. Мне казалось, что ее голова повернута в противоположном направлении. Во мне всерьез начал работать страх, я погасил свет. Повернувшись к стене, я с головой накрылся простыней, натянув до подбородка ночной колпак и закончив приготовления ко сну.
Несколько дней я не смел взглянуть на проклятый гобелен.
Может быть, не было бы столь бесполезно вернуться к этой невероятной, невообразимой истории, которую я рассказываю, чтобы поведать моим прекрасным читателям, что в то время я был поистине красивый мальчик. У меня были самые красивые глаза в мире: я это говорю, потому что мне это говорили; оттенок лица был более свежий, чем сегодня, поистине гвоздичный оттенок, каштановая шевелюра и кудри, которые меня украшали в семнадцать лет и которых больше нет. Я ни в чем не испытывал недостатка, кроме красивой крестной матери, чтобы сделаться прекрасным Херувимом, к сожалению, в мои пятьдесят семь и с тремя зубами уже слишком близка одна сторона и далеко до другой.
Однажды вечером, однако, я попытался кинуть взгляд на прекрасную любовницу Геркулеса, она овеяла меня самым печальным и самым томным взглядом в мире. На этот раз я уронил мой колпак на плечо и сунул голову под подушку.
Я провел эту ночь в одиноком сне, если это и в самом деле был сон.
Я слышал, как шевелились кольца моего кроватного полога, скользившие по своим траекториям, как будто поспешно кто-то потянул за шторы. Я проснулся; по крайней мере, мне казалось в моем сне, что я проснулся. Я никого не увидел.
Луна освещала изразцы, бросая на комнату бледный голубой свет. Огромные тени странной формы рисовались на потолке и стенах. Часы прозвонили четверть, вибрация вышла долгой, и, можно сказать, они вздохнули. Пульсации звучали так, что было отлично слышно, и, казалось, взволнованного человека брали за сердце.
У меня не было ничего, кроме моего ощущения довольства, и я не слишком знал, что предположить.
От сильного удара ветра оконные стекла задрожали и разлетелись. Деревянные ставни заскрипели, гобелен затрепетал.
Мне казалось странным смотреть в сторону Омфалы, и я смутно подозревал что-то неясное во всем этом. Я не мог обмануться.
Гобелен неистово задвигался. Омфала сошла со стены и легко прыгнула на паркет; она подошла к моей постели, повернув направо. Я полагаю, вам не надо рассказывать о моем изумлении. Бывалый солдат не мог бы быть спокоен в подобных обстоятельствах, а я не был ни старым, ни военным. В молчании я ждал конца приключения.
Слабый голосок плыл, звуча нежным жемчугом в моем ухе, испуганном колкостями властных маркиз и порядочных людей.